КомментарийОбщество

Ведет ли «любовь к судьбе» к покорности власти

Освальд Шпенглер, «русский мир» и внутренняя бесспорность происходящего

Ведет ли «любовь к судьбе» к покорности власти

Петр Саруханов / «Новая газета»

Два понятия, две точки сборки в нашей философии истории: «русская идея» и «русская судьба». Первая весьма долго была чем-то в высшей степени привлекательным как для отечественных, так и для иностранных умов. В последние же времена она дисквалифицировалась практически по всем статьям, развернулась на деле в ряд архаичных, дегуманизированных практик. Говорить о «русской идее» сейчас равносильно тому, что говорить о симулякре, скудно прикрывающем голую, безмысленную силу и отсутствие живых перспектив. По крайней мере, сейчас так.

Но что касается «русской судьбы», то здесь все сложнее; здесь еще немало остается неизученных мест. А разобраться в них помогут мысли одного из непревзойденных мастеров в понимании человеческих культур — Освальда Шпенглера.

Освальд Шпенглер. Фото: Википедия

Освальд Шпенглер. Фото: Википедия

…С удивительной отрешенностью российские люди реагируют на сегодняшние исторические потрясения. Ни сожаления, ни сострадания — по большей части лишь безразличие. Возникает мысль, что безразличие есть едва ли не главная черта нашего народного характера. Возможно, так оно и есть. Однако это все же не то врожденное, непонимающее безразличие, с которым, например, кошка будет смотреть на постановку шекспировской драмы. В случае с людьми, существами, по сути своей так или иначе склонными к пониманию себе подобных, — за безразличием можно, наверное, рассмотреть нечто еще. Некую скрытую основу, идею, которая может вовсе и не осознаваться теми, кем она владеет.

Люди в принципе не слишком сильны в различении идей — но этого от них, в целом, нет смысла и ожидать. Зато для тех, кто берется изучать природу человеческих душ, для философов или художников, нет ничего важнее, чем понять, как мир идей управляет миром явлений. Но прежде чем нечто в мире идей понять, надо нечто предположить, допустить априори.


Предположим, что за феноменом российского безразличия стоит не слишком осознаваемая, но глубоко укорененная и взращенная всем мейнстримным ходом российской истории — идея судьбы

Изображение

Эта идея проявляется прежде всего — как чувство. Некое однородное чувство, охватывающее множество людей и задающее им бесспорную установку: так должно быть. Через него воспринимают они свое «становление», связь со своей землей и ее прошлым. Чувство «судьбы» не имеет ничего общего ни с выбором свободной воли, ни с субъектными поисками смысла. Оно подчиняет себе и волю, и разум, оно наделяется ореолом внутренней бесспорности.

Известный философ культуры Освальд Шпенглер, уделивший в своем знаменитом «Закате Европы» особое место судьбе, говорил, что ни один народ не волен ее выбирать — так же, как не волен «выбирать путь и осанку своего мышления». Единственное, что иногда возможно, по Шпенглеру, — это заранее «предусмотреть», какой путь уготовлен народу.

Тот же, кто не испытывает чувства, связанного с судьбой, — неполноценен, ибо лишен того главного, что делает человека не безродным и случайным существом, а частью великого единого умысла, воплощенного в «народной душе».

…Поначалу, при первых шагах истории, умысел судьбы еще неясен и потому не принят народом как нечто глубоко «свое». Судьбу видят чем-то тревожным, безжалостным и вместе с тем — весьма интригующим. Тогда она еще где-то снаружи, действует как трагическое принуждение. Ее образ — незрячие античные Мойры, которые бесстрастно и бессмысленно плетут, а затем рвут нити человеческих жизней. Такой судьбе — судьбе как враждебной внешней силе — можно бросить вызов. И некоторые делают это, хотя всякий вызов здесь по умолчанию обречен. Люди зовут их героями, восхищаются ими, но в большинстве своем предпочитают героям не подражать.

Идет время, и народ начинает привыкать к тому, что над ним довлеет нечто иррациональное и могущественное. Он впускает это нечто внутрь себя, интериоризирует его, принимает как собственную «природу». В общем, хорошо известная психологам практика адаптации к чему-то тревожному и непонятному: отождествись с ним — и обретешь куда большую уверенность, а то и удовольствие. Если верить психологам, то подобное отождествление есть один из весьма распространенных источников религиозного чувства. А если говорить на языке опыта экстремальных переживаний из ХХ века, то это весьма напоминает «стокгольмский синдром».


Так или иначе народ усваивает «судьбу», и дальнейшая его история связана уже с тем, чтобы поколение за поколением подтверждать усвоенное. 

Чтобы воспроизводить такие символы, дискурсы, социальные и политические практики, которые бы отчетливо указывали: вот наша судьба, наш особый путь, и, если будем следовать ему, то всегда будем знать, кто мы такие и зачем мы здесь.

В народе появляется качество, которое Освальд Шпенглер называет «волевой ясностью» и «не подлежащей описанию внутренней достоверностью». Все что с народом случалось и случается теперь — это единственно правильный для него путь, сомневаться в котором неуместно.

Однако что есть «судьба» не в лексиконе возвышенных философов, а в ее наглядном, повседневном исполнении? Это, прежде всего, некое неуправляемое стечение обстоятельств, о котором неискушенный индивид скажет примерно следующее: «так случилось» или «так вышло». Так говорящие свидетельствуют, что нечто им неподвластное уже произошло, состоялось, обрело фактическую реальность. И, напротив, о не случившемся, не состоявшемся говорят: «не судьба».

Таким образом, под «судьбой» понимается нечто, уже реальное по факту; некогда случившееся и теперь ставшее.

Здесь объективная достоверность, с которой индивиды взирают на реальность, совершенно совпадает с той «внутренней достоверностью», о которой говорит автор «Заката Европы».

…Но какого рода события из тех, что неподвластны людям, случаются как бы «сами по себе», а потом образуют спектр внешних и внутренних достоверностей? С давних пор эти «судьбоносные» события перечислены:

  • природное бедствие,
  • война,
  • повеление правителя.

Первые два более впечатляют, но происходят нечасто. А третье — всегда рядом, может случиться в любой момент, и порой последствия его не менее трагичны, чем от первых двух. Поэтому чаще всего правитель, власть и выступают для народа в роли «судьбы».

Принимая власть, народ примиряется с «судьбой», а восхваляя власть, он — словно в магических ритуалах, которые всем человеческим племенам были известны издавна, — «заговаривает» и «приручает» «судьбу». Если же на это накладывается еще и религиозный дискурс, то в народе особенной популярностью и авторитетом пользуется известное изречение апостола:

«Всяка душа властям предержащим да повинуется: несть бо власть аще не от Бога, сущия же власти от Бога учинены суть» (Рим., 13:1).

Какую черту народного характера демонстрирует захваченность «судьбой»? Больше всего похоже на покорность. И если мы будем говорить об этике, то здесь мы увидим этику покорности. Следуя ей, индивиды чувствуют себя ведомыми мощной и непонятной им силой, но сила эта настолько ими почитаема, что вопросы не задаются. Коллективная «волевая ясность» подавляет и вытесняет не только критические потребности разума, но и персональные, субъектные потребности этих людей. Вместо этого приходит готовность стать жертвой.

Здесь, конечно, далеко не всегда очевидно желание броситься на алтарь «судьбы», повинуясь приказу правителя. Но есть как минимум готовность без особого ропота такую участь принять, если будет «высочайшая воля».

И уже точно есть готовность без всякого ропота смотреть, как по «высочайшей воле» перемалываются чьи-то жизни. Не будучи объяснимой, «судьба» тем не менее объясняет и списывает все расходы.

Фото: Ирина Бужор / Коммерсантъ

Фото: Ирина Бужор / Коммерсантъ

…Говоря о влиянии «судьбы» на народный характер, Освальд Шпенглер полагал, что описывает некий общий, универсальный алгоритм. Он называл его не покорностью, а задействовал известную поэтическую метафору из наследия Фридриха Ницше: amor fati — «любовь к судьбе». Но если метафоры всегда предполагают импровизацию, то amor fati у Шпенглера — это очень жесткая, детерминирующая категория. Принимай и люби то, что уже есть; то, что господствует над реальностью и определяет ее, — без вариантов:

«…нужно или желать этого, или вообще ничего не желать, …нужно или любить эту судьбу или отчаяться в будущем и в жизни…»

О. Шпенглер, «Закат Европы»

Но если так понимаемая «любовь к судьбе» предписывает подчиниться тому, что господствует, т.е. власти, какой бы она ни была, то ее можно обоснованно назвать и «любовью к власти». А что есть «любовь к власти», как не покорность?

В общем-то Шпенглер прав, и мы не встретим ни одного народа, который существовал бы без покорности своим властям, богам и традициям. Это действительно иррациональное, почти никак не рефлексируемое и очень сильное чувство, которое способно погасить всякую критику и сомнение. Кроме того, надо учесть, что, следуя покорности, люди не просто практикуют уничижающее их субъектность подчинение. Они получают с этой покорности весьма заметные бонусы.

Помимо очевидного чувства защищенности, которым сопровождается причастность к власти, это еще и ощущение своего места в жизни, устойчивый образ своего Я, идентичность, смысл.

Причем бонусные ощущения от смысла тем сильнее, чем авторитетнее его источник, т.е. власть — политическая, духовная, военная — какая угодно. И еще — чем больше сторонников, разделяющих смысл. Особенно когда возникает уверенность, что это — весь народ. Можно даже утверждать, что не замутненная сомнениями покорность — есть один из самых стабильных источников человеческого удовольствия, а в некоторых случаях — и эйфории.

…Показательный пример того, как работает принцип «любви к судьбе», мы можем наблюдать прямо сейчас, глядя на отношения российского народа и его власти. Эта власть может демонстративно игнорировать логику, легитимность права, историческую достоверность, общечеловеческую мораль, но она все равно получает поддержку своих подданных. Покорность людей не убывает. Она сильнее и врожденного инстинкта самосохранения, и, казалось бы, естественного сочувствия человека к человеку. И гораздо сильнее того, что принято называть «цивилизованностью».

Кроме того, чем явственней становится расхождение российской власти с окружающим миром, чем трагичнее складывается ход настоящих событий, тем больше в некоторой пассионарной части народа мы замечаем приступы настоящего воодушевления.

…Впрочем, автор «Заката Европы» часто говорил, что «любовь к судьбе» плотно завязана на трагедии, на склонности «любящих» не только не считать потери, но и стремиться к их умножению. Если «судьба» зовет к пропасти, к разрушительному финалу, то и в этом надо следовать за ней, повинуясь «зову любви». А зовет она самым узнаваемым своим голосом — голосом власти. И тут действительно в народе включаются силы, происхождение которых Шпенглер относил к древнейшим слоям человеческой души, к ее «пра-душевному мраку», когда во всем она видела «произвол и враждебных демонов». Лишь дарованная свыше идея «судьбы» могла дать успокоительную ясность и привнести в эту душу примирение.


Есть «судьба» — есть все. Значит, необсуждаем авторитет того, кто дает «судьбу» и через кого утверждается связь с ней. Авторитет власти необсуждаем. 

Чего стоит существование отдельных, брошенных на произвол душ в сравнении с благодарностью и любовью к спасительной власти?

И дело не в том, к победе или к поражению ведет власть свой народ. Думать о последствиях и результатах — это отнюдь не достойно любящего. Да, здесь речь идет именно о достоинстве: «вместе в горе и в радости, в богатстве и бедности, в болезни и здравии, пока смерть не разлучит нас». Если власть позовет хотя бы и на тот свет — надо идти. Тем более если она пообещает всенародное «попадание в рай». В этом и видится высшая добродетель: «любовь к судьбе» равна полной и бескомпромиссной покорности власти.

В последующих за «Закатом Европы» текстах Освальд Шпенглер уже совсем отчетливо определяет «волевую ясность», с которой народ должен смотреть на свою «судьбу» как «волю повиноваться»:

«Будущее приобретается через волю повиноваться, господствовать, умирать, побеждать, через способность приносить чудовищные жертвы, чтобы утвердить то, для чего мы родились, что мы есть, без чего нас не было бы».

(«Preussentum und Sozialismus») О. Spengler

Фото: Алексей Абанин / Коммерсантъ

Фото: Алексей Абанин / Коммерсантъ

…Иногда при взгляде на историю какого-либо народа может возникнуть ощущение, что ничего и нет, кроме покорности перед «судьбой». Такое ощущение может возникнуть при взгляде на историю народа российского, а события — как его прошлого, так и настоящего — этому весьма способствуют. Кажется, что всегда будет прав философ-мизантроп Петр Чаадаев, увидевший эту историю:

«…тусклым и мрачным существованием, лишенным силы и энергии, которое ничто не оживляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства».

(Чаадаев П.Я., «Философические письма»)

…Однако при всем том, что «любовь к судьбе» и вытекающая из нее «любовь к власти» действительно чаще всего определяют мейнстрим народной истории, следует помнить, что «чаще всего» не означает — «всегда».

Наше сознание имеет склонность к унификации и упрощению, и даже ученые мужи, желающие что-то понять в человеческих нравах, часто редуцируют исследуемый предмет до какой-то одной устойчивой и всеобъясняющей идеи. Но одна идея, пусть и весьма удачная, не в состоянии полностью выразить те нравственные стихии и смыслы, что владеют людьми.

Если некое сообщество связано единым языком и единым понятием «народ», ему склонны приписывать и единый набор нравственных идей и качеств, отметая тем самым неоднородность человеческой субъектности и вытекающие из нее индивидуальные, культурные и ценностные разногласия. Наделение стандартной нравственной характеристикой происходит за счет деиндивидуации и, по сути, за счет вульгаризации предмета оценки. Это может идти как в сторону уничижения, так и в сторону возвышения, но в любом случае выражает не реальную картину нравов, а предпочтения воспринимающей и оценивающей стороны.

Если же мы воспримем понятие «народ» не в качестве некоего умозрительного единства, а как соединение, притом зачастую случайное (самых различных субъектов), то идея их всеобщей, унифицированной судьбы сразу встает под вопрос. 

Окажется, что наиболее интересные, глубокие по смыслу человеческие судьбы не только не несут в себе покорности «властям предержащим», но, напротив, являют собой нечто для такой покорности антагонистическое. Значит ли это, что всякая полноценная, глубокая субъектность находится в дисбалансе с «народностью»? Возможно. Ведь если к «народу» будет прилагаться качество покорности перед единой судьбой, привносящейся от властей или еще от каких-то неподконтрольных источников, то судьба свободного, самостоятельно мыслящего индивида будет идти, очевидно, совсем иными дорогами.

Но тогда следует допустить, что идея «русской судьбы» представлена не только в известном образе «безмолвствующего народа», но и в тех, кто продолжает говорить из своей субъектности, несмотря на все сопутствующие риски. Что «русская судьба» не только не однородна, но, напротив, демонстрирует нестихающий диалектический баттл между покорностью и свободой.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow