ИнтервьюКультура

«Каждый раз я чувствую себя самой беспомощной актрисой на свете»

Елизавета Боярская точно знает, зачем сегодня жить в России, с каким лицом варить детям кашу и зачем человеку любовь

«Каждый раз я чувствую себя самой беспомощной актрисой на свете»
Елизавета Боярская. Фото: Виктор Васильев

Елизавета Боярская — прима петербургского Малого драматического / Театра Европы. Она по праву в центре постановок Додина, и ей по силам этот художественный груз. Москва недавно увидела осеннюю премьеру МДТ, где роль Аркадиной в «Чайке» сыграна и прочтена так, словно никто до Боярской ее не играл.

Мы поговорили о новой героине, сегодняшней миссии театра и о том, что утешает в тяжелые минуты.

— Когда встаешь в плохом настроении, что помогает, что вытаскивает?

— Любовь. Потому что, мне кажется, ничего не получится из точки злобы, обиды, вообще ничего. Ни в жизни, ни в работе, ни в какой профессии из точки зла ничего не выходит, только из любви, добра, уважения может что-то вырасти настоящее. Даже если у меня иногда плохое настроение, я послушаю какую-нибудь музыку или поговорю с кем-то из близких. Меня мой младший сын Гриша часто успокаивает. Я, например, говорю: «Гриш, не сиди на полу, я переживаю, здесь дует». Он сильно удивляется: «Мам, ну не надо переживать, зачем ты переживаешь?»

— Что происходило с актрисой Елизаветой Боярской после Шекспира, после Чехова, после Шиллера, после Достоевского?

— С каждой новой ролью совершенно меняются все предыдущие.

— Неужели?

— Вот клянусь! Когда мы выпустили «Карамазовых», что-то поменялось в Маше, что-то поменялось в Луизе, что-то поменялось в Елене Андреевне. У нас составчик-то кочующий из одного спектакля в другой, и мы прямо вместе это ощущаем. Сыграли премьеру «Чайки», играем «Три сестры» и понимаем: мы другие стали, у нас новый опыт появился. И это очень здорово. Конечно, такое можно ощутить только в репертуарном театре, работая лабораторным методом. И в этом и наш крест, и наше счастье.

— Но все же, с чем шла благополучная успешная девочка из актерской семьи от одной главной роли к другой?

— Думаю, рос объем понимания жизни, человеческой души, человеческой природы, которая с каждой премьерой и с каждым автором глубже, разнообразнее, противоречивее.

Мы как артисты препарируем каждого персонажа, находим в каждом и темное, и светлое, объем возникает. И когда становишься человеком мыслящим, размышляющим, иначе смотришь на жизнь, на людей, на мировую ситуацию.

Елизавета Боярская. Фото: Михаил Тарасов

Елизавета Боярская. Фото: Михаил Тарасов

— Здесь ведь ни при чем известная фраза «Не все так однозначно»?..

— Это другое, это совсем другое. Почему мне и кажется: люди должны ходить в театр, должны читать книги. Потому что когда ты понимаешь сложность мироздания, сложность человеческой природы, сложность взаимоотношений человеческих, ты не можешь делить людей на плохих и хороших, правых, левых, белых, красных, раскидываться направо-налево клише, обмениваться бесконечными претензиями.

— Марина Неелова как-то рассказывала, что если она просыпается и знает, что ей играть в Шиллере, то она весь день в ужасном настроении. А если в «Шинели», летает уже с утра. Знакомо?

— Нет! Если я буду с утра готовиться к роли, это будет просто катастрофа. Я должна о ней забыть! И жизнь мне помогает: я до последнего момента что-то мою, вытираю, кормлю, забираю, отвожу, организовываю. С двумя детьми очень много забот, и я люблю всем этим заниматься, я не Аркадина вообще, я полная противоположность Аркадиной, у меня дети залюбленные, зацелованные, каждый шаг я их помню, знаю и никогда не пропускаю… Из дому выбегаю за десять минут до явки (живу, к счастью, рядом с театром), быстро — грим, костюм. Мне нужно выйти на сцену в состоянии абсолютного нуля. Но конечно, только в том случае, если за спиной невыносимые репетиции. Со Львом Абрамовичем, безусловно, или с Камой Мироновичем (Гинкасом. М. Т.), который мне вообще все время говорит: «Обнуляйся, обнуляйся!» — потому что тоже видит и знает мое это качество.

— Но как — есть технология «обнуления»?

— Да: максимально отстраниться и не стараться.

— То есть варите Грише и Андрюше кашу и вообще не думаете о том, чем будете заниматься вечером?

— Нет, вообще не думаю. Только если мне какие-то особенно серьезные замечания дает Лев Абрамович, я тогда мешаю кашу с определенным выражением лица, и меня Максим вдруг спрашивает: «Ты сейчас репетируешь, что ли?» «Да, а что, так видно?» «Да, очень видно».

Для меня самые мои прекрасные моменты, когда выхожу на сцену, ничего не загадывая, никакие перспективы не строя и никаких дальних целей не ставя.

Мы что-то вместе с режиссером выстраиваем, и я в себе это должна укрепить, по полочкам разложить, а потом все забыть, смахнуть. Но это не та легкость, склонность к импровизации, к непредсказуемости, не такое «все у меня получается, к чему ни притронусь»… Нет, это каждый раз безумно серьезная работа.

  • Боярская фанатично трудолюбива; время, обстоятельства, любой выбор подчиняет профессии. Во всем, что она делает на сцене, вторым планом читается отвага, сила душевной жизни, безоглядность отдачи. Возможно, поэтому со студенчества она все время изменяется, растет в ремесле. А в жизни почти всегда излучает радость бытия, какую-то бодрую ясность. В ее случае иногда оглушительно срабатывает эффект диссонанса: лица и личности, ожидания и обретения. В распахнутом взгляде, ямочках на щеках, веселом рисунке рта — щедрая природа без надлома, депрессивности, внутренней катастрофы. При этом она из самых сильных трагических актрис времени.
Елизавета Боярская во время генеральной репетиции спектакля «Чайка» в постановке Льва Додина. Фото: Сергей Фадеичев / ТАСС

Елизавета Боярская во время генеральной репетиции спектакля «Чайка» в постановке Льва Додина. Фото: Сергей Фадеичев / ТАСС

— Откуда добывается драматизм для профессии?

— Меня однажды кинорежиссер на пробах спросил: «А как вы можете это сыграть, если у вас такого не было в жизни? Вас не насиловали, не били, не оскорбляли, не абьюзили, как вы можете это сыграть?» Я ответила: могу попробовать. Потом все сложилось, и фильм состоялся. Уверена:

не обязательно нести в себе трагедию, чтобы играть ее на сцене, это вопрос эмпатии, сопереживания. Я могу принять, почувствовать, присоединиться к чужой боли на все сто процентов.

— Контекст обостряет миссию театра?

— Еще как, и поэтому мы здесь, в Москве, в Петербурге. Сейчас всем очень сложно, и всем нужна точка опоры. Я понимаю, для кого-то прозвучит безумием, что театр может быть точкой опоры, но он может ею быть. Я недавно слушала «Коронационную мессу» Моцарта, с оркестром; прекраснее музыки на свете нет ничего, она может воздействовать на людей каким-то невообразимым способом, помимо них. А ведь объединяемы мы все либо в счастье, либо в горе, в любом случае — в переживаниях. Может, театр и не так влияет, как музыка Баха, Моцарта, Рахманинова, Чайковского, но он тоже может сделать очень многое. И моя ответственность в том, что я должна каждый раз предельно честно выполнять свою работу, делать все, чтобы театр поднимал зрителя к высоким, интересным, сложным смыслам.

— Какая из ваших главных ролей самая строительная?

— Наверное, Ирина в «Трех сестрах», после нее уже по-другому как-то все сложилось. А любимая, не удивляйтесь, мне кажется, Варвара в «Братьях и сестрах».

— А почему?

— Просто мне ни одну свою героиню так не жалко, как ее. Мне так за нее обидно и так больно. Может быть, потому, что я очень любила тот, первый спектакль, может быть, потому, что на меня неизгладимое впечатление произвел роман, может быть, потому, что мы ездили в Верколу, и та командировка дала колоссальное сближение нашей компании. Для меня это личная, глубинная и боль, и радость, я просто обожаю этот спектакль играть. И мне безумно нравится «Дядя Ваня». Я сейчас играю Елену Андреевну в очередь с Ксенией Раппопорт, в пандемию меня ввели; там так все изумительно выстроено, что мне туда было попасть как в райские кущи, словно меня запустили в диковинный сад.

— Чего вам не хватает в себе самой?

— Мне иногда дико не хватает безответственности, просто вот катастрофически. Я знаю людей, которые, мне кажется, одарены Богом как-то особенно… Они могут даже, наверное, не учиться, и что бы они ни делали, это будет невероятно. Янковский, Евстигнеев, Смоктуновский, Чурикова. Про себя же я убеждена, что я — трудень, от слова «труд», муравей.

Потому что

самая, наверное, большая моя и беда, и счастье — моя ответственность. Скрупулезное отношение к профессии, к ремеслу и абсолютная преданность Мастеру.

Когда спектакль рождается, я занимаюсь только тем, что пытаюсь в роли сделать то, что Льву Абрамовичу необходимо выразить. У нас же бесконечные беседы после репетиций. Потом, только через 20–30 спектаклей начинается территория актерской свободы…

Особенно, наверное, самый яркий показатель в этом смысле для меня лично — «Гамлет». Я вообще год не могла понять, что я там делаю, год!

  • Ее доверчивая Офелия в спектакле смогла пробиться сквозь электрические цепи отношений Гамлета и Гертруды, чтобы окончательно сломать ход вещей. Ирина в «Трех сестрах» с первой же сцены сдернула скучноватый флер восторженного девичества, а Варя в «Вишневом саде» отринула пресную натуру хозяйственной хлопотуньи. Гонерилью в «Лире» равно опьяняет зов плоти и власти, в шиллеровской Луизе бушует пламя разделенной любви, Катерину в «Карамазовых» разрывает гордость и память тела. Все роли, в которые входит Боярская, объединены страстью. В том числе — поиска главных ответов. Она умеет проживать жизнь героини крупно, сосредоточенно, внебытово. Умеет выстраивать роль, не глуша партнеров, усиливая их. С годами и шлифовкой Додина она стала одним из главных «ресурсов» его театра: умная, неутомимая, цельная. Не в кино, где камера скрывает актера, а на сцене, которая внутреннюю пустоту обнажает без пощады, состоялись важнейшие события ее актерской жизни.
Елизавета Боярская в сцене из спектакля режиссера Льва Додина по роману Достоевского «Братья Карамазовы». Фото: Владимир Гердо / ТАСС

Елизавета Боярская в сцене из спектакля режиссера Льва Додина по роману Достоевского «Братья Карамазовы». Фото: Владимир Гердо / ТАСС

— Какие репетиции были самыми сложными за семнадцать лет вашего с Додиным сосуществования?

— Я каждый раз, на каждом спектакле думаю: это были самые сложные репетиции. Мне казалось, что сложнее «Карамазовых» не будет ничего.

— Четыре года?

— Да! И были моменты такого отчаяния, когда я не понимала ни-че-го во-об-ще. И иногда я подходила с такими тупыми вопросами к Додину…

— Какого рода?

— А вот подхожу и говорю: «Лев Абрамович, вы мне скажите, я люблю Митю или не люблю?» Возможно, в другой момент Додин просто меня бы выгнал, возмутившись: что это вообще за вопрос от опытной артистки?! Но он понимал, что я в тупике, что я пытаюсь хоть что-то спасти. И сказал: «А как я вам отвечу на этот вопрос? И да, и нет». Спасибо, очень помогло.

— То есть решай сама?

— Не совсем. Имелось в виду вот что: полагаете, так просто? Она его любит — и всё тут? И вот сейчас я понимаю: на этот вопрос невозможно ответить — я Митю и люблю, и ненавижу: состояние меняется, даже не через сцену, а подряд, через реплику.

— Как в жизни…

— Да! Но это дико сложно постичь, это, правда, очень сложно впустить в себя.

— У вас перед глазами много лет один из самых сложных людей российской сцены. Как бы вы описали художественного руководителя МДТ?

— Как Буратино опишет папу Карло? Мне вчера сказал знакомый артист, который был в театре: «Вы приезжаете и сразу же задаете свои правила. Только вы можете себе позволить, чтобы артисты на сцену молча выходили, десять минут в тишине, пока каждый артист займет свое место в лодке. Вы сразу как бы говорите: у нас будет, ребята, вот так вот». И это не потому, что здесь какая-то фишка, а потому, что это часть ткани спектакля и сути каждого героя.

Каждый раз Лев Абрамович меня удивляет, тысячи раз ставит в безвыходные ситуации, и я на него злюсь, и я его обожаю, и я им потрясаюсь, когда он вдруг высказывает какую-то мысль, которая меня поражает.

Но самое главное, что он — обособлен, для него театр — пространство размышления над жизнью, он не занимается рутиной, формой, ремеслом. Для него театр не способ показать личное мастерство. Для него это всегда разговор и с самим собой, и со зрителем, и с Богом, пространство размышления. Благодаря театру он и свою жизнь постигает, и жизнь вокруг, и судьбы людей, судьбы истории. И это, мне кажется, его держит особняком от очень многих. Ему дано пророческое ощущение времени, такое острое, бескожное чувство настоящего и грядущего.

Иногда ко мне студенты подходят: «А вы можете сказать, в чем метод Додина?» Я говорю: «Вы смеетесь, что ли? Я работаю с человеком 17 лет, каждый раз выходя на репетиции, я себя чувствую самой беспомощной актрисой на свете». Наверное, думают, есть технология, которой можно овладеть. А это невозможно. Когда, например, он принес нам второй акт «Чайки», у нас просто отвалилась челюсть у всех оттого, какую он там вырастил мысль, к чему он пришел…

Режиссер Лев Додин. Фото: Владимир Гердо / ТАСС

Режиссер Лев Додин. Фото: Владимир Гердо / ТАСС

— А конфликты были?

— Ну конечно. На «Чайке» был выпуск сложный, он кричал на нас и сердился очень сильно. Когда времени мало, он требует других скоростей, но мы и так всегда на предельных работаем. Он что-то просит, мы через секунду пробуем то, что он просит, и он категорически это не принимает. Потому что он уже дальше. Он видит дальше нас всегда. Мы за ним не успеваем. Объясняет, причем объясняет долго, подробно. Мы: ага, вроде все поняли, пошли пробовать… Пробуем, а он сразу понимает: не то. И от этого дико заводится, потому что ему нужно, чтобы мы существовали в его ритме, в его горячности мысли, которая несется дальше — к тому, к чему нужно прорваться. А мы категорически не успеваем. И бывает ужасно обидно. А он твердит: «Что вы мне все время повторяете, что я говорил вчера. Это было вчера!» Неоспоримо.

Но именно поэтому его спектакли так долго живут, поэтому они такие объемные. И я безумно радуюсь, когда мы ездим на гастроли (раньше-то мы ездили бесконечно, сейчас, понятно, куда меньше), но у нас всегда перед каждыми гастролями репетиция. И не просто световая, прогон, а полноценная репетиция, после которой у нас беседа, и он фонтанирует предложениями, идеями для спектакля, который уже тучу лет идет на сцене: вливается новая кровь, возникают новые задачи, переворачиваются смыслы, и нам есть что делать. Мы выходим, и нас прямо распирает от интереса, оттого что что-то совершенно новое можно сделать в старом спектакле.

— Похоже, несмотря на герметизм нынешнего мира, ощущение загнанности в угол людям, которые работают в Малом драматическом, не угрожает?

— Более того: поскольку мы имеем честь играть произведения великих людей, какие-то слова, контексты, смыслы в связи с ситуацией стали особенно выпуклыми, многозначными.

— А именно?

— Ну «Три сестры». Тысячу раз мы слышали этот монолог: «Через двести лет жизнь будет невероятная, удивительная…» И вдруг ты понимаешь, что сейчас находишься почти в том самом моменте… И как от этого невыносимо. И в конце: «Они уходят от нас… мы останемся одни, чтобы начать нашу жизнь снова. Надо жить… надо жить». И у тебя застревают эти слова в горле, потому что — невыносимо. И все рассуждения Мити Карамазова о душе, о Боге! И, конечно, есть зрители, которые все это со сцены читают, слышат.

Елизавета Боярская в спектакле «Чайка». Фото: Сергей Фадеичев / ТАСС

Елизавета Боярская в спектакле «Чайка». Фото: Сергей Фадеичев / ТАСС

— Жестокая, скуповатая, себялюбивая Аркадина Чехова в спектакле Додина оправдана обаянием таланта — так?

— Да, она очень прячется за профессией, за своим ремеслом, это ее самая большая драма, потому что ни в каких проявлениях она не бывает так счастлива, как на сцене. И Тригорин, и она — оба бросают в топку творчества свою жизнь, и делают это безоглядно и очень жестко. Она понимает, что и Тригорин без нее утонет, и она без него утонет. Они друг за друга держатся, как за спасательный круг. И она отпускает его к Заречной и знает, что он вернется… Когда она впервые появилась на озере, она уже знала все наперед, и знала, что она его простит, и что он испортит жизнь этой девочке, все знает. И конечно, ей это мучительно. Мы даже хотели этюды делать, как Тригорин возвращался, и она его принимала, как он жаловался: Нина мучает, хочет на сцену, ребенок орет, я не могу писать. Как она его успокаивала, терпела, может быть, занималась даже и здоровьем этого несчастного больного ребенка, находила врачей… И потом, когда все закончилось, опять — очередное бревно в топку творчества. В финале, когда приходит Нина, Аркадина вдруг понимает, какой стала актрисой эта девочка, пережив потерю ребенка, — очень хорошей актрисой. И нас это троих объединяет…

— В чем сегодня стержень вашей жизненной роли?

— У меня два главных вектора в жизни сейчас — семья и театр. И хотя я люблю сниматься в кино, театр для меня основная причина нахождения в профессии. Мы в МДТ серьезно, может быть, иногда слишком серьезно относимся к миссии театра, но я считаю, что она неоспорима. Пусть не все это понимают, не все считают так. Но

наша миссия, нашего театра и моя личная, — выходить на сцену, чтобы говорить о вещах, которые сейчас важны для каждого человека. Ставить человека лицом к лицу с самыми сложными, мучающими, неудобными вопросами, вместе со зрителями размышлять, переживать свою боль. 

— Что для вас вмещает понятие «родина»?

— Люди. Точно не географическая принадлежность. Люди знакомые и незнакомые, ушедшие, судьбы, люди.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow