Игры в бисерКультура

Фетиши и кумиры

Книга как вещь, и что значит бабочка, сидящая на черепе

Фетиши и кумиры
Иллюстрация: Петр Саруханов / «Новая газета»

1. Фронт

— Что вы сейчас читаете? — спрашивают у меня все кому не лень. И я понимаю, что это вопрос с подковыркой. Он подразумевает, что несмотря на обстоятельства, я по-прежнему читаю книги. А значит, отворачиваюсь от кровоточащей (буквально) реальности. И как бы близко книга ни подходила к происходящему, автор — если не вымыслом, то умыслом — защищает от настоящего, что и делает меня не беженцем, а беглецом. Но именно это и оправдывает книгу: она предоставляет временное убежище — как храм, церковь или заповедник, где охотятся только браконьеры.

Французский славист Жорж Нива рассказывал мне, что во время войны в Алжире он не мог читать книги — приходилось слишком часто отрываться от сюжета. Зато в окопах хорошо учить языки. Сам Нива занимался грузинским и очень жалел, когда в госпитале, где он лежал с тяжелым ранением, у него украли учебник. Лотман говорил примерно то же самое — он на фронте занимался французским.

Сам я ни в какой армии не был, потому что в 17 лет удачно заболел менингитом и с тех пор не годен для службы в любой стране мира. Но как каждый шпак, я люблю рубашки с погончиками и батальную прозу. Из последней я вычитал главным образом сведения об абсурдности войны. Об этом написали все лучшие: от Толстого до Ремарка и Хемингуэя, который сделал героем своего военного романа дезертира — вслед за Горацием:

Ты помнишь час ужасный битвы,
Когда я, трепетный квирит,
Бежал, нечестно брося щит,
Творя обеты и молитвы?
Как я боялся! как бежал!

Изображение

Литературе кошмар войны открывается не в массированных атаках ужасов, а в штучных подробностях. У того же Ремарка появляется бабочка, сидящая на черепе. И это не символ скоротечности с самурайского шлема, а рядовая деталь батального пейзажа.

Но сегодня нас успешнее пугает кино, как это случилось в первые 25 минут «Спасения рядового Райана», не отягченные политикой. Снимая батальный фильм в жанре бескомпромиссного натурализма, фильм спасает не столько рядового Райана, сколько реальность крови и смерти, погребенную под электронными играми нашего времени. Война Спилберга состоит из смерти. Тут нет места любви и жертве, правде и состраданию, рыцарскому героизму и стратегической игре, то есть всему, что оправдывает войну в глазах историка, поэта и художника. Истерически страшным этот бой делают не оторванные ноги и выдранные кишки, а дикая случайность сражения. Над полем боя царит бессмысленная, бесчувственная, безнравственная теория вероятности. В нечеловеческой лотерее не остается времени для прошлого и будущего, есть только настоящее, и его немного.

Фото: pobedarf.ru

Фото: pobedarf.ru

Понятно, что такая война никому не нравилась — кроме Эрнста Юнгера. Лучший немецкий воин Первой мировой, он написал бестселлер и пацифистов, и милитаристов — «В стальных грозах». Из этого бесконечно жестокого сочинения я выяснил: с трудом поправляясь в госпитале после 14-го тяжелого ранения, Юнгер жалел только о том, что, прорываясь из окружения, потерял любимую книгу, с которой не расставался на фронте. И это была не «Илиада», как у Александра Македонского, и не Библия, как почти у всех остальных, а «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», ироничный и дурашливый эпос Лоренса Стерна, где биография главного героя добирается до пяти лет лишь к концу толстого тома.

Я часто думаю об этом примере, пытаясь в мрачные дни понять, какие книги могут нас защитить, отвлечь, исправить. С последним хуже всего — мы часто любим одни и те же книги, что и лютые мерзавцы:

Гитлер обожал греков, Сталин читал Гете. Да и мои книги попадают в руки тех, которым я не подам руки.

Книга нейтральна к морали, даже если она за нее сражается. Книга беспомощна, ибо не в ее силах защититься от палаческой интерпретации. Книга бесполезна, потому что она никого еще не остановила. А когда нам — или Бродскому — кажется иначе, это значит лишь то, что нас сбивает с толку предубеждение профессионалов — если не писателей, то точно читателей.

Все мы — во всяком случае, все, кого я встречал, — выросли в непоколебимой уверенности в том, что книга служит оберегом. Само ее присутствие — даже не в голове, а в доме — обеспечивает духовный рост и улучшает национальную карму. Книжная полка — своего рода алтарь, где живут тихие фамильные лары, на которых нельзя рассчитывать в крутую беду, но можно положиться в серые будни, из которых и состоит жизнь.

Мне она казалась невозможной без книг, пока не выяснилось, что они стали бестелесными, оставив после себя бумажные трупы, истлевающие в моей семитысячной библиотеке.

2. Буратино

«Возьмите за четыре сольдо мою новую азбуку.

— С картинками?

— С ччччудными картинками и большими буквами.

— Давай, пожалуй, — сказал мальчик, взял азбуку и нехотя отсчитал четыре сольдо.

Буратино подбежал к полной улыбающейся тете и пропищал:

— Дайте мне в первом ряду билет на единственное представление кукольного театра».

В «Золотом ключике» мы находим один из первых отчетов о победе видеократии над логоцентризмом.

Буратино знал, что делал. Он пришел из докультурного прошлого (полена) в постгутенберговское будущее, в котором мы живем.

Но антагонизм глаза и слова не наше изобретение. Греки богов видели, евреи Бога слышали. Борхес объяснял это различие читательским восприятием. В классической литературе важно содержание, в священной — все: «Святой Дух снизошел до литературы и написал книгу, в которой нет ничего случайного».

Изображение

Такая книга несравненно важнее того, что в ней написано. На ней можно клясться и присягать, по ней можно молиться и гадать, она может служить оберегом, наследством, капиталом и, конечно, произведением искусства. Каждый раз, когда книга оказывается шире своего содержания, ей придают сакральные черты. Особенно тогда, когда ее сжигают или за нее сажают. Преследование добавляет книге прибавочную стоимость, прирастающую за счет риска, как в случае с «Архипелагом ГУЛАГ», за который сидел в Мордовии мой товарищ.

Такая книга превращалась в метонимию высшей правды и в доказательство ее существования.

Для неверующих любая книга — вещь, но для фанатиков она, как мощи святых, свидетельствует о вечной жизни, где царит разум и цветет красота.

Я знаю об этом, потому что сам был в этой секте и на память о ней сохранил книги трех поколений, многим из которых мы поклонялись, как гуманисты Ренессанса своим бесценным манускриптам.

3. Реликвия

Для рукописной Библии требовалось стадо в 500 голов. На разворот с картинками уходил теленок. Шкуры неделями вымачивали в бочке с известью, потом растягивали их на деревянной раме, драили пемзой, вычищали скребками из костей ската. И с каждой операцией пергамент становился все дороже. Опытный переписчик мог закончить страницу в день. Гениальному, такому как рекордсмен Ренессанса Антонио, удавалось переписать за год 600-страничную «Историю Флоренции» дважды.

Поэтому в Средние века книги были движимым имуществом. Они считались дорогим украшением, облагораживающим хозяина и его жилье. И хранили книгу не как мы — стоймя, на полке среди других подобных, а так, как теперь в музеях: раскрытой, на специальной подставке, в красном углу — на зависть гостям. Богатую библиотеку князя составляли 100, 200, от силы — 300 томов, и каждый имел свое лицо, а не только душу. Содержание так вливалось в форму, что возникал нерушимый синтез.

Перелистать такие книги теперь доверяют кураторам в белых перчатках, орудующим особой костяной палочкой. В нью-йоркском музее Клойстерс они переворачивают страницы по одной в день. Однажды мы пришли туда с поэтом Львом Лосевым, чтобы рассмотреть готический Часослов.

— Вот как, — сказал он не без зависти, — надо уважать слова.

— Но ведь эти обращены к Богу, — заметил я.

— Как и у всех настоящих поэтов, — закрыл тему Лосев.

Я не нашел что возразить еще и потому, что сам, как все советские читатели, сохранил трепетное отношение к книгам. Его создавали интеллектуальный голод, государственная цензура и архаическая вера. Для нас она тоже была материальным залогом всего трансцендентного. На своего владельца книги отбрасывали горний свет.

Я не хочу сказать, что мы их не читали, но точно, что не все.

Наши книги делали нас лучше и своим присутствием. Самим существованием они демонстрировали непреложный факт присутствия иной, высокой и таинственной реальности. Зная о ней, мы легче переносили «свинцовые мерзости» власти.

В рамках этой метафизической системы действовала столь же сюрреальная экономика.

— Почему, — спросил Гарсия Маркес, навестив СССР, — мои книги у вас нельзя купить?

— Потому, — ответили ему, — что в стране не хватает бумаги.

— У вас нет бумаги, — удивился писатель, — чтобы печатать деньги?

Он был прав: книги и были нашими деньгами, единственной реальной, конвертируемой валютой, которую можно было обменять на не совсем земные ценности. Студентом я облизывался на украденный в спецхране потертый экземпляр «Самопознания» Николая Бердяева, за который просили 600 рублей, что превышало мою стипендию за год.

Сейчас я уже не могу отчетливо вспомнить, что именно мы надеялись вычитать в вожделенных книгах, но точно знаю, что они дарили надежду на пропуск в лучший мир. Страх остаться без него возвращал книгу к ее истоку и ручному труду. Мой отец научился переплетать самиздат. Я знаю и люблю даму, которая 200 раз перепечатала «Собачье сердце», совершив подвиг, достойный усердия бенедиктинца из скриптория.

4. Библиотека

Чтобы перебраться в Америку, нам нужно было заплатить родине отступные. За то, чтобы избавиться от опасного и, прямо скажем, нелюбимого гражданства, приходилось отдать по 500 рублей. Чтобы рассчитаться с СССР, мы продали все: протертый двумя поколениями ковер, телевизор, который в те времена включался на «Саге о Форсайтах» и выключался после нее, магнитофон вместе с крамольными записями Высоцкого, Окуджавы и сестер Берри, даже кактус до потолка, который мы несли в комиссионку, закутав в уже ненужное пальто.

Фото: Александр Казаков / Коммерсантъ

Фото: Александр Казаков / Коммерсантъ

Но главным товаром была библиотека. Мы разделили ее на две части. В первую вошел неприкосновенный запас, книги, без которых жизнь на чужбине не представлялась возможной: трехтомник Белинского, девять томов Герцена, четыре — Писарева, пугачевские указы, полный Фонвизин. Я до сих делю с ними дом — с благоговением и удивлением в равной пропорции.

Вторая часть библиотеки была обречена на продажу и включала любимое: Джек Лондон, Майн Рид, О. Генри, Хемингуэй и еще сотни книг, на которых мы все выросли, а теперь, как старую собаку, со слезами отдавали в хорошие руки. Покупатель, молодой офицер, нашелся сразу. Ошеломленный выбором, он, не торгуясь и не задавая вопросов, заплатил невообразимую сумму, которую я до тех пор не держал в руках: тысячу рублей.

— Теперь, — сказал он, — жизнь удалась: куда бы ни услали, я не пропаду.

Прошло почти полвека, и офицеры другие, и книги, но я это часто вспоминаю, чтобы понять, кем мы были и почему.

5. Фетиш

Развод содержания с формой начался пять веков назад — с открытия книгопечатания. Вместо одной страницы в день типография выпускала триста, что тоже было непросто.

Возможно, я был последним, кто этим занимался, — пять веков спустя. Когда сгорела газета «Новое русское слово», где мне довелось работать метранпажем, нам пришлось ее выпускать в допотопной эмигрантской печатне «Луна». Там я вручную собирал заголовки — по буквам, как Гутенберг. Это была кропотливая и нудная работа, зато в наборной кассе встречались диковинные шрифты, в том числе харбинская кириллица, стилизованная под китайские иероглифы.

Фото: Виктор Коротаев / Коммерсантъ

Фото: Виктор Коротаев / Коммерсантъ

Рукописные книги еще долго конкурировали с печатными, ибо вторые радикально отличались от первых и не казались настоящими. Лоренцо Великолепный, меценат и эстет, велел переписывать привезенные из Венеции печатные книги, чтобы они не оскверняли его флорентийскую библиотеку.

Собственно, тогда и появился столь актуальный для наших дней вопрос о природе книги: она вещь или мысль? тело или дух? материя или идея?

Ответ дает прогресс. С тех пор как многотомные библиотеки переехали в наши мобильные телефоны, легко предсказать, что мы — последнее поколение, которое не в силах расстаться с книгами. Им сегодня нужна другая роль.

Технология чтения меняется так стремительно, что ему уже нужно другое название. Аудиокниги стали отдельным искусством, требующим сложных навыков и от чтеца, и от слушателя, и от автора. Рассказанная книга отличается от написанной: она пятится назад к Гомеру.

Но и электронная книга только притворяется честной копией бумажной. Оставшись без переплета, она легко разнимается, разветвляется, иллюстрируется и обрастает комментариями благодаря Интернету, что делает ее безразмерной и непохожей на оригинал.


Ну и, конечно, толстые книги, этот хлеб читательского рациона, перестали, как я не устаю твердить, быть книгами вообще, найдя себя — хоть и с переменным успехом — в сериалах.

Все это упраздняет библиотеку как склад потенциального чтения, но оставляет лазейку для книги как таковой. Ее последний шанс — вернуться к своему корню и опять стать вещью: нарядным объектом для любования, для художественной медитации, для утонченного наслаждения книжным искусством. Таких книг не бывает много, ибо они слишком дороги для массового тиража. Зато ими можно вновь украшать дом и жизнь, увидев в книге то, чем она всегда стремилась стать: фетишем культуры.

6. 451 ℉


Изображение

Самый щедрый к книгам роман, написал, конечно, Брэдбери. В советское время это произведение считали гимном самиздату, теперь — реквиемом по бумажным изданиям, которые еще умели гореть, а не жить на экране в бестелесном эфире. Но по-настоящему фантастическое там — не знакомый нам тоталитарный режим, запретивший книги, а заменившие их люди.

Компания бродяг, скитающихся по глухим обочинам общества, — ходячая библиотека. В каждого из них влита та или иная книга, что превратило людей в переплеты для классики: «Все мы — обрывки и кусочки истории, литературы, международного права. Байрон, Том Пэйн, Макиавелли. Христос — все здесь, в наших головах».

Читая про это в пожарной охране, где подрабатывал студентом, я представлял знакомую картину: кучку наших интеллигентов, слившихся с прочитанными ими книгами.

Изображение

Независимо от Брэдбери такие людо-книги нашли себе место в ГУЛАГе, где начитанные зэки спасались от остальных тем, что «тискали ро́маны», развлекая блатных эклектическими приключениями. Из них, например, получился пухлый роман Роберта Штильмарка «Наследник Калькутты».

В лагере я не был, только в пионерском, но и этого мне хватило, чтобы оценить возможности, престиж и прибыль вочеловеченных книг. После отбоя они защищали меня от спортсменов и безжалостных. Бессовестно воруя и тасуя все, что я вычитал у Буссенара и Стругацких, я брал реванш за унижения на футбольном поле и самодельном ринге.

Став моей инкарнацией, книга распухала и зрела, выдавливая окружающее за человеческие пределы в завидный мир, где я бы хотел поселиться, когда бы не семья и школа.

Подозреваю, что о том же мечтали все, во всяком случае — авторы, завидующие своим героям, как я булгаковскому Мастеру. В конце романа он наконец нашел не просто покой, но и писательскую утопию. Уступив герою место, Булгаков поселил Мастера на полке с любимыми (между Гете и Гофманом) книгами. Обратившись в одну из них, он обрел гарантированную вечность, ибо, что бы ни говорил Брэдбери, «рукописи не горят».

Книги, как теперь всем известно, — тем более.

Нью-Йорк, ноябрь 2022

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow