СюжетыКультура

Нечисть

Русский черт. История личных встреч от Александра Гениса

Нечисть
Петр Саруханов / «Новая газета»

Бледнолицый

Первый раз я повстречался с дьяволом уже в Америке, в захудалой церквушке Патерсона. Когда-то здесь жили «шелковые бароны», державшие текстильные фабрики. Но теперь от них остался только величественный водопад, некогда приводивший в движение прядильные машины. Городок обеднел и почернел. По воскресеньям, когда тут не работают винные магазины, единственное развлечение — церковная служба, ради которой я сюда и приехал.

Пастор Герберт Пэйдж, высокий, молодой, спортивный, одетый в безукоризненный костюм, в белой сорочке с изысканно подобранным галстуком, не походил на фанатика, но службу вел, как шаман. Пэйдж метался на подиуме, словно ураган. Свою проповедь он пел и выкрикивал. Слова сливались то в стон, то в гимн. Намокла рубашка, почернел от пота элегантный итальянский пиджак. Не выпуская микрофона, пастор беззаветно доводил себя до изнеможения.

Неистовый танец его молитвы загипнотизировал прихожан, и они участвовали в радении душой и телом: пели, хлопали в ладоши, разражались криками восторга.

То и дело кто-то пускался в пляс. Самые неистовые впадали в транс. Одна нарядно одетая старушка, в особой воскресной шляпке, билась, упав на пол. Ее заботливо поддерживали внуки. Искусно разжигая паству, Пэйдж накалял зал. Когда напряжение достигло предела, он замер на месте. Сквозь него, казалось, прошла электрическая искра. Конвульсивно дергаясь, пастор принялся проникновенно и торжественно выкрикивать несуществующие слова на «ангельских языках».

Не умея разделить чужой энтузиазм, я — единственный в церкви — смотрел на происходящее со стороны и сидя. Буря чужих эмоций меня скорее угнетала, чем вдохновляла. Но это была моя проблема. Остальные, смеясь и плача, испытывали глубокий восторг. Я никогда не видел столь открытого проявления религиозного чувства, способного, как оно, собственно, и должно, буквально вывести человека из себя.

Когда мы покидали церковь, со мной прощались как с родным, ставшим свидетелем высокого праздника. Важно сказать, что в церкви белых было двое. Я и персонаж с наивной картины, старательно изображавшей сразу всю священную историю: Саваоф, Адам с Евой, Христос с Богоматерью — все, разумеется, черные. Зато белее лилии был джентльмен в райском саду.

Лакированные ботинки скрывали копыта, фрак — хвост, цилиндр — рога, во рту у него была толстая сигара, из кармана вываливались зеленые доллары.

Австралийские аборигены, сохранившие самые древние представления о потустороннем, считали, что души умерших восходят на облака, откуда иногда возвращаются на землю, но в таком случае меняют цвет кожи и становятся белыми. Когда коренные жители Австралии впервые встретились с европейцами, они сочли их всех выходцами с того света.

Эмигранты

Обнаружив, что даже у черта есть национальность или хотя бы раса, я навестил столицу американской нечисти. Она расположена в поселке Сонная Лощина на берегу Гудзона, неподалеку от Катскильских гор. В 1645 году здесь поселились первые европейцы, подданные Новой Голландии. Через 29 лет эти земли отошли англичанам, но на карте остались прежние названия, в меню — приторные пышки, в могилах — предки. На замшелых надгробиях еще можно различить имена с приставкой «ван», но одна могила выглядит оживленной. Возле нее снимаются поклонники, прижимающие к груди книги лежащего под плитой Вашингтона Ирвинга.

Фото: соцсети

Фото: соцсети

Первый американский писатель ввел национальную версию сверхъестественного в литературный обиход Нового Света, ибо разделял потребность молодой страны в корнях. Взявшись за эту задачу, Ирвинг открыл голландцев и написал героикомический эпос нидерландской Америки, которая «зиждилась на широкой голландской основе безобидной глупости».

Отчасти описав, отчасти выдумав предысторию Америки, Ирвинг снабдил ее тем, без чего не обходился Старый Свет, — нечистью, с которой мы приучились жить со времен питекантропов.

(Даже сегодня в Исландии, знаменитой не только вулканической, но и сверхъестественной активностью, прямая дорога часто вдруг виляет, чтобы объехать жилище эльфов. Местные в них уже не верят, но еще не хотят беспокоить.)

Вторая колонизация Америки, свидетельствует Ирвинг, позволила заселить ее не только бледнолицыми, но и их фантазиями: «Корабль доставил из какой-то старой, одержимой призраками европейской страны целую колонию зловредных духов».

Однако прижиться они смогли лишь в глуши голландской Америки. Голландцы Ирвинга, как старосветские помещики, сидят на месте, ненавидят прогресс и не хотят меняться, как это происходило в местах, не подходящих для призраков. Именно оттуда, из остальной Америки, в рассказе Эдгара По явился черт, чтобы разрушить идиллию голландского городка Школьфремен, где не верят, что «по ту сторону их холмов хоть что-то есть». «Жеманный франт» во фраке «с папильотками в волосах», напоминающими рога или скрывающие их, взобрался на колокольню и проделал с башенными часами «что-то неподобающее». В полдень они пробили 13 раз, чем скомпрометировали предыдущие 12 ударов.

Проделка черта навсегда разрушила правильную размеренность безгрешной жизни, которую вели голландские поселки, где все менялось так медленно и неохотно, что, живя в одном из них, Рип ван Винкль умудрился проспать американскую революцию.

Анатолий Жданов / Коммерсантъ

Анатолий Жданов / Коммерсантъ

Соотечественники

Американские призраки обычно являлись людям на корабле с саваном вместо паруса. Чаще всего в Новом Свете привидениями служили жадные бюргеры, павшие солдаты, иногда без головы, и пираты, зарывшие сундуки с награбленным в укромном местечке, ставшем со временем островом сокровищ под названием Манхэттен.


В мире русской нежити все иначе. В него меня ввел Синявский, который сам был похож на домового, книжки подписывал «с лешачиным приветом» и щедро делился опытом обращения со сверхъестественными, но привычными существами.

По Синявскому, русская нечисть была не грозной, а домашней, вроде мышей или тараканов. Андрей Донатович клялся, что встретил водяного, странствуя на байдарке по северным озерам, и научил, как привязывать домового к стулу, чтобы тот отдал спрятанную вещь.

— Только не забудьте отвязать, когда найдется, — предупреждал он, и я не забываю.

Даже отечественные черти, как пишет о них лучший знаток вопроса дореволюционный писатель-этнограф Сергей Максимов, не отличались ни щегольством, ни мужеством:

«Во время грозы они прячутся за спиной мужиков, пугаясь молнии. Живут в неприглядном болоте, потому что привыкли. Хромают, ибо упали с неба. Людям вредили по мелочам, придумав чай, картофель и пиво».

У каждого русского духа — своя специализация. Водяные женятся на утопленницах, обожают раков и угрей. Банники парятся по ночам — в четвертую смену, для чего им оставляют веник и мыло. Но чаще всего в лесистой стране встречались лешие. Еще хорошо, что заблудившимся легко было с ними справиться: чтобы найти тропу, достаточно сменить обувь с левой ноги на правую. Все черти безмерно азартны, но лешие хуже других, ибо они играют в карты на зайцев и белок: «Одна из таких грандиозных игр велась в 1859 году между русскими и сибирскими лешими, причем победили русские, а продувшиеся сибиряки гнали затем из тайги свой проигрыш через Тобольск на Уральские горы».

Борис Кустодиев «Купчиха и домовой». Иллюстрация: Википедия

Борис Кустодиев «Купчиха и домовой». Иллюстрация: Википедия

Ближе других нам домовые. Осевшие лешие, они привязываются к дому, как кошки, с которыми у них много общего. У домовых мягкие, поросшие шерстью ладони, которыми они гладят хозяев во сне, и тихий голос — будто листья шелестят. Домовые любят плясать и играть на гребенке. Их легко обрадовать соленой горбушкой или щепотью нюхательного табака. Если их бросают при переезде в новый дом, домовые горько плачут:

«Известен случай в Орловской губернии, где после пожара целой деревни домовые так затосковали, что крестьяне сколотили им временные шалашики».

В целом русские черти незадачливы и неудачливы. В таких бесов и верить легче, и жить с ними проще, если, конечно, знать физкультуру суеверий. Я, скажем, не смею выйти из дома, не присев на дорогу. Обязательно гляжусь в зеркало, если пришлось вернуться с полпути. И не стану чокаться, выпивая на поминках.

Для агностика вера — неподъемная ноша, зато суеверие — в самый раз. Оно разменивает золотой запас вечного на медную монету повседневной жизни, делая ее не такой страшной, какой она кажется или какая она есть.

Спутник

Перебравшись из фольклора в литературу, русский черт сохранил свои лучшие, они же — худшие черты, во всяком случае, у Достоевского.

Явившийся Карамазову черт — мелкий бес. Он вволю потешается над амбициозным Иваном, ожидавшим, как все мы, что дьявол к нему явится «с опаленными крыльями, гремя и блистая». Вместо этого черт переоделся в «известного рода русского джентльмена». В клетчатых штанах (вечный признак греха вплоть до Коровина и карикатур на янки из «Крокодила»), в несвежем белье и неуместной зимой белой шляпе черт выглядит злым шаржем на прогрессивного интеллигента вроде Степана Верховенского. Оставшийся без средств приживальщик, он поддакивает очередному хозяину, расплачиваясь за приют застольной беседой, которую он без всякой нужды шпигует французскими словами, которые тогда заменяли нынешние англицизмы.

Знаками пародийного — журнального — просвещения служат обильные литературные реминисценции. Черт вспоминает то Толстого, то Белинского, сравнивает себя с «поседелым Хлестаковым», намекает на гоголевский же «Нос» в своем скверном анекдоте и показывает себя любителем не упомянутого прямо Жюля Верна. (С 1867 по 1877 год классик украинской литературы Марко Вовчок перевела на русский 16 его книг). Вся потусторонняя сфера описана в типичном для Жюля Верна научно-популярном стиле, соединяющем цифры и детали с юмористическим, фельетонным стилем:

«чтобы попасть к вам на землю, предстояло еще перелететь пространство… конечно, это один только миг, но ведь и луч света от солнца идет целых восемь минут».

Более того, знаменитый топор в пространстве, явившийся в роман как оммаж Раскольникову, чтобы «летать вокруг земли, сам не зная зачем, в виде спутника», позволил одному американскому профессору назвать Достоевского предшественником советской космической программы.

Рисунок Пушкина к рукописи «Сказки о попе и работнике его Балде». Иллюстрация: Википедия

Рисунок Пушкина к рукописи «Сказки о попе и работнике его Балде». Иллюстрация: Википедия

Сон

Опустив черта как можно ниже — на землю, Достоевский ему подыгрывает. Он приближает дьявольскую мечту: «с купцами и попами париться». И не в той «закоптелой баньке с пауками», которую Свидригайлов назначил вечностью, а в обыкновенной парной, чтобы стать как все, «окончательно воплотиться в семипудовую (112 кг) купчиху и всему поверить, во что она верит».

Опошление бездны — путь из нее, но цена освобождения — отказ от метафизических вопросов. Принять жизнь без сомнений и означает стать «купчихой». Этот выбор черт и подсовывает Ивану, настаивая на своей грубой материальности, которой можно дать пинка: «моя цель будет тогда достигнута: коли пинки, значит веришь в мой реализм».

Разыгрывая партию в поддавки, черт, однако, знает, что Иван не согласится на простой выход. Ему дьявол нужнее, чем он дьяволу. Соблазн черта в том, что он есть живое, неопровержимое свидетельство существования тех сфер, куда Ивана не пускает скепсис прогресса.

Чтобы шагнуть по ту сторону разума, ему нужно убедиться в независимом присутствии дьявола, поверить в то, что черт знает больше, чем он сам, знает нечто иное, лежащее за пределами его, Ивана, сознания:

«— А ведь это ты взял не у меня, — остановился вдруг Иван, как бы пораженный, — это мне никогда в голову не приходило».

На самом деле, как мы знали всегда, пока Фрейд не сделал из этого знания науку, вместе с нами живет второе «я», которое умеет подсказывать, но только во сне. Может, оно и не умнее нас, но опускается глубже, отчего и называется подсознанием. Антрополог Леви-Брюль называл сновидения Библией дикаря, другие искали в них источник религии, писатели — повествовательную машину. Лучше всего она служила Станиславу Лему. Он материализовал на манер Достоевского сны, построил из полученного роман «Солярис», задавший провокационный вопрос: «Если мы не отвечаем за наше подсознание, то кто отвечает?»

Поверив в черта, Иван сдается и признает его за Другого, достойного, наконец, «вопрос разрешить», мучивший всех героев и читателей Достоевского:

«— Есть ли Бог или нет? — опять со свирепой настойчивостью крикнул Иван».

Но черт, как и его автор, не дает ответа, оставляя вместо него «семечко веры», чтобы вырастить из атеиста хотя бы агностика.

Эхо этого диалога можно услышать в той сцене из «Конца игры» Беккета, где герои пьесы молятся Богу:

«Клов. К черту, ничего не выходит! А у тебя?

Нагг. Подожди (Пауза. Открывает глаза). Без толку!

Хамм. Вот сволочь! Он не существует!

Клов. Еще нет».

Диалектика

«Конечно же, — писал Бродский, — Достоевский был неутомимым защитником Добра… Но если вдуматься, не было и у Зла адвоката более изощренного».

Не справившись с центральным вопросом бытия («Если доказан черт, то еще неизвестно, доказан ли Бог»), дьявол занялся своим прямым делом — апологией Зла. Из головоломной теологической конструкции вырисовывается, что черт, будучи хоть и падшим, но ангелом, мечтает, как все остальные, даже злодеи, быть с Богом на стороне Добра. Он даже оспу себе привил и «на братьев славян десять рублей пожертвовал».

Вернуться на небо черту мешает «самое несчастное свойство моей природы» — здравый смысл. Тот самый, что не дает всем героям Достоевского, не исключая святых, обрести блаженство в безмятежной вере и счастье в единстве с безусловным Добром.

Дьявол — это, по его же словам, «необходимый минус», без которого мироздание не только что неполно, но и вовсе невозможно.

Черт приводит Вселенную в движение, вносит развитие в безжизненное статическое равновесие и служит асимметричным противовесом, без которого Достоевскому не о чем было бы писать, а нам — не с чем жить. «Без страдания все обратилось бы в один бесконечный молебен: оно свято, но скучновато».

В припадке фальшивого самоуничижения черт говорит Ивану, что напрасно тот ждет от него «великого и прекрасного», ибо он делает лишь то, что может. Но не стоит доверять его показной скромности. Несмотря на мелкую натуру потертого и пошлого обывателя, цитирующего тогдашний научпоп, черт и есть та фундаментальная основа мира, без которой «тотчас бы все угасло на свете и не стало бы случаться никаких происшествий».

Получается, что без черта вечная «Осанна» «взвизгивающих» (за это слово Достоевский особо держался) серафимов — тоже своего рода «банька с пауками»: вечность, в которой ничего не меняется, а значит, не растет.

Искушение черта в том и состоит, что он внушает сомнение не в Боге, не в Добре, не в рае, а в том, что все это нужно больше, чем сам черт с его здравым смыслом. Признавая разум, черт не отрицает Добро, а дополняет его Злом, которое он не творит, а — что еще хуже — оправдывает.

Франц Кафка, самый внимательный читатель Достоевского, сказал о черте фразу, проницательную до дрожи: «Одним из его самых эффективных средств соблазнения является вызов на бой. Это как борьба с женщинами, которая заканчивается в постели».

Черт на чешском рисунке 1848 года. Иллюстрация: Википедия

Черт на чешском рисунке 1848 года. Иллюстрация: Википедия

Недуг

Черт, как уверял Гоголь, конечно, немец, но обрусевший, о чем свидетельствует его разговор с Иваном. На первый взгляд, именно таким он явился и Адриану Леверкюну. Это все тот же, бесспорно, мелкий, но еще более обтрепанный бес: «Мужчина довольно хлипкий… на ухо нахлобучена кепка… из-под нее выбиваются у виска рыжеватые волосы… клетчатая куртка со слишком короткими рукавами… желтые стоптанные башмаки». Примерно так выглядел актер Леонид Куравлев в роли Шуры Балаганова.

Хотя Томас Манн, несомненно, оглядывался на Достоевского, его черт говорит на родном языке, признаваясь, что «иногда я только по-немецки и понимаю». К тому же в процессе длинной беседы он трижды меняет облик, потому что у настоящего дьявола — того, что Данте вморозил в озеро Коцит, — три лица, пародирующие Троицу.

Черт из «Доктора Фаустуса» претерпевает внешнюю эволюцию в зависимости от темы беседы. Сперва он — «проститутка в штанах» — опускается до уровня человека и мимикрирует под него. В разгар интеллектуального разговора дьявол принимает обличье «интеллигентика в очках, пописывающего в газетах средней руки об искусстве, о музыке». И наконец, когда дело доходит до торговли, черт выглядит адвокатом с усиками, «раздвоенной бородкой и маленькими острыми зубами». Только завершив сделку, дьявол с облегчением возвращает себе первоначальный глумливый образ, словно показывая свое истинное, а на самом деле заимствованное у того же Достоевского лицо.

Этот черт тоже не может сказать ничего про Бога, который находится по другую сторону познания, в трансцендентном пространстве, откуда дьявол и свалился к нам, на землю, чтобы жить и пакостить в меру наших и своих сил.

Но если Ивану черт служит в качестве его же подсознания, то Леверкюну он прислан болезнью. «Предосудительная, деликатная, тайная» (попросту говоря, сифилис), она «заставляет человека искать защиты в духовной области — в книгах, идеях».

Старая, любимая, опробованная на себе мысль Манна, который и мою любимую «Лотту в Веймаре» написал, страдая от зверских болей, назначает недуг источником творчества и расплатой за него. В рамках этого диагноза явление черта — квинтэссенция болезни, которая, как сам черт, и говорит с Адрианом, «позволяет тебе меня воспринимать».

Психопатология дает алиби сверхъестественному, но не отменяет и не девальвирует центрального эпизода романа — и всей немецкой трагедии.

Торги

От Ивана черт, в принципе, ничего и не хотел. Ему хватило того, что Иван признал неоспоримую материальность черта, а с ней реальность и необходимость Зла, которому, впрочем, Иван уже и так уступил свою душу, подбив Смердякова на убийство отца.

Зато в «Докторе Фаустусе» Манн использует старинную и привычную ситуацию обмена. Его черт торгует временем: 24 года творчества взамен вечных мучений в аду музыканта — в «звуконепроницаемом, скрытом от Божьего слуха погребе».

Самое интересное в этой торговле — то, как черт представляет свой товар. Эта сцена напоминает того же привидевшегося мне в «Карамазовых» Жюля Верна. У него капитан Немо объясняет своим пленникам, что они никогда больше не увидят друзей, близких и родины, в ответ на что ученый Пьер Аронакс спрашивает, какова глубина Мирового океана, и получает отчет на 42 убористых страницах.

Леверкюн неизлечимо болен, сделка уже заключена, он знает, что ему, в отличие от Фауста, нет спасения, но черт с азартом и подробностями перечисляет все, что композитор получает от него и чем автор со жгучей завистью любуется.

Дар черта носит, с одной стороны, очень специфический, а с другой — универсальный характер. Выступая в роли критика, Манн становится не адвокатом дьявола, а им самим. Наше искусство, говорит он от имени обоих, выродилось в культуру, каждый опус — это «всего-навсего решения технических головоломок». И вместо этого убогого и бесплодного творчества черт соблазняет свою жертву немыслимой роскошью: «Ты прорвешь тенеты века с его «культом культуры» и дерзнешь приобщиться к варварству», чтобы познать «первобытное вдохновение, пренебрегающее критикой, нудной рассудочностью, мертвящим контролем разума, священный экстаз».

Результатом такого озарения могут быть «четыре такта» («остальное — обработка, усидчивость»), но и они стоят вечных мук, ибо превращают творца в «богоизбранный инструмент», или — через запятую — в «божественное чудовище».

Соблазняя героя, автора и читателя, черт, будучи все-таки немцем, решает центральное противоречие германского духа: спор между настоящей, то есть архаической культурой и пошлой современной цивилизацией, между героизмом обреченности и убогим купеческим идеалом, между смертью и жизнью, между подвигом и счастьем.

О последнем исторический прототип Адриана Леверкюна Фридрих Ницще высказался за всех нас с излишней, я бы сказал, категоричностью: никто не хочет быть счастливым, если, конечно, он не англичанин.

Дописав роман и наказав героя, Манн так и не сумел опровергнуть своего черта. Вместо этого он показал, что в немецкой трагедии нет, в чем его хотели убедить товарищи по изгнанию, хороших и плохих немцев. Плохие немцы — те же хорошие немцы, только более последовательные.

Воланд

Говорят, что у Булгакова, когда он работал над «Мастером и Маргаритой», на столе лежали две папки для выписок. На одной, распухшей от бумаг, стояло «Дьявол», на другой, пустой, — «Бог».

Неудивительно, что наш любимый черт стал национальным героем, несмотря на то (а возможно, как раз потому), что многие разглядели в нем Сталина.

«Я часть той силы, — восторженно цитировали мы Гете, имея в виду Булгакова, — что вечно хочет зла и вечно совершает благо», не заметив, что Воланд в романе не делает ни того, ни другого.

Юлия Долгорукова. Маргарита и Воланд. Иллюстрация: Википедия

Юлия Долгорукова. Маргарита и Воланд. Иллюстрация: Википедия

У Булгакова традиционный мелкий бес — это «клетчатый» Коровьев, к которому, балагуря и веселясь, присоединяется прочая нечисть романа. Они, конечно, вредят, но по мелочам, даже тогда, когда отрывают несчастному конферансье голову. Все их проделки проходят без следа — это как стрелять в подушку. Наказанные меняются местами, а если исправляются, то ненамного: скажем, перестают врать, но только по телефону.

Воланд во всей этой потешной, почти карикатурной «трагедии мести» не принимает участия. Он — над схваткой, настоящий князь Зла без страха и упрека, который наблюдает за человеческим родом в ключевые моменты его развития.

Первый раз — на заре христианской истории, когда распяли Иешуа. Второй — на завтраке с Кантом, когда в блестящий век Просвещения, казалось бы, окончательно победил разум. И третий — в Москве большевиков, обещавших осуществить примерно то же, что Первый, с помощью того, что придумал второй.

С высоты своего надмирного, как выяснилось в самом конце, положения Воланд следит за человечеством, не вмешиваясь в его судьбу, видимо, считая нас неисправимыми и не нуждающимися в дьявольских соблазнах. Если он и заведует Злом, то оно носит схоластический характер и оправдывает свое существование неизбывным паритетом тьмы и света.

О последнем мы, по сути, ничего не знаем. Разве что — от противного: если есть начальник Зла, то и у Добра должен быть источник. Вдвоем они составляют гармоническое, пусть и манихейское целое, что внушает хоть какую-то надежду. Ведь Бога никто не видел, а дьявола можно было встретить на Патриарших прудах.

офлайн

Этот текст выйдет в следующем, четвертом, номере «Новой рассказ-газеты».

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow